«Мастер и Маргарита», 24 января 2011 г., «премьера» гастрольного состава (в Москве), Пилат – Алексей Ванин.
*
…Начать можно хоть с того, что головная боль была настоящей. То есть, вот он, вышел на сцену, стоит почти в центре – полуприкрытые глаза, пальцы прижаты к левому виску, даже синий свет как-то в кассу – неживой клиент, неживой, - словом смотришь и понимаешь, что вести допрос прокуратор вряд ли в состоянии. (И, в отличие от Афони, не возникает ощущения, что у прократора похмелье. Нет, господа, гемикрания по-нынешнему – это мигрень!)
…Но навык берет верх, он задает Афранию вопросы об особенностях дела, хоть и видно, чего они ему стоят. Впрочем, сам допрос и правда сдает Афранию – слабым, смазанным жестом. Поначалу отдает.
….Этот прокуратор – старше. Афрания, Афониного Пилата (который примерно сверстник актера), самого Ванина… Я дала ему на спектакле вообще «под 70», Фред настаивает, что «по Риму» это будет скорее лет на 10 меньше… Может быть, хотя были и там порядком-долго-жители, в том числе политические… Это снова римский портрет, но другой. Сейчас, до всех поисков кажется – то ли император Гальба (http://www.nndb.com/people/927/000087666/ - И слова из плутархова жинеописания Гальбы: «Несмотря на преклонные годы, он во всем, что касалось оружия и войска, был подлинным императором {*) исконном смысле этого слова…» (*)Т.е. победоносным полководцем.) , то ли просто есть портрет, именуемый «Старик»… Но голова (когда не болит) работает без скидки на возраст. Это – политик и стратег, видно, и победы военные за ним числятся именно как командира прежде всего, а не «на лихом коне с шашкой – т.е. золотым копьем» (это я опять про Афоню).
…так что опыт подобной «работы» у него долгий, вот навык и снова берет верх – привычка к точности, что ли? «Из города в город… Это можно сказать одним словом – бродяга». Не сердито, а скорее так – уточняя, даже с какой-то добродушной усмешкой. Может быть, он все еще учит этого Афрания, хотят тот уже немало умеет, только это совершенно другой Афраний и о нем, наверное, все же – позже.
А еще – прокуратор до сих пор интересуется новыми знаниями, а проще говоря – любопытен. Это чувство, кажется, и утягивает его дальше формального допроса – перед ним, для начала кто-то необычный. Дело не в опасности для государства, скажем, а – понять, узнать: кто? Какой язык еще знаешь? А еще какие? Ну, непростой человек у нас будет со столькими языками…
Он увлекается, тут и нечто невиданное – «сборщик податей бросил деньги на дорогу», и про хорошее животное собаку – тоже интересно, и даже досада какая-то, что Афраний прерывает этот ответ, как не имеющий отношения к делу. Пилата уже давно интересует не столько дело, сколько сам человек перед ним.
…Но разговор стремительно заходит про нечто большее. И прокуратор выкрикивает: «А что есть – истина?!» - и тут вырывается наружу что-то еще, помимо умелого и умного стратега. Отчаяние, знание, что истины – нет, и ничего тебе с этим как раз не сделать, и тебе в этом мире – жить? Он, видно, приспособился – жить с этим, да вот – напомнили.
И – то ли одно предельное напряжение вопроса и выплеснувшееся отчаяние стремительно доводят гемикранию до нового всплеска, то ли… Он кричит и отшатывается, и кажется, что в него ударила молния. За вопрос о том, что человек знать права не имеет. (Может быть, ему так и кажется, когда голова буквально раскалывается пополам?)
И вот – совершается чудо, Иешуа убирает боль, - и прокуратор мгновенно молодеет, сбрасывая лет 20, не меньше.
И спрашивает – о, это уже не просто интерес! – «Скажи, ты великий врач?» - жадно, как дорвавшись до редкой, невероятно ценной добычи… Но при этом – тихо, почти громким шепотом.
И тут же начинает бешено работать мысль, порождая решения, столь же нетривиальные, как сам случай перед ним – прекратить дело, объявить невменяемым, а значит – увезти с собой в Кесарию, говорить, говорить, узнать еще больше столь же нового и неожиданного…
Всё срывается на формальном «всё о нем?». Не всё. Дело об оскорблении величия – и тут совершенно уместно смотрится авторский текст «погиб» - почему-то «погибли». Здесь и теперь наконец-то есть история Пилата-и-Иешуа, и именно здесь прокуратор сам за собой успевает неожиданно заметить, что думает уже в категории «мы», это не простой интерес и даже не только жажда нового.
Его намерение совершенно ясно сквозит в словах : ну давай, все просто, сейчас мы спасем тебя, у меня хватит власти, от тебя – только маленький шаг, - ну скажи же, что ты не говорил ничего подобного, а еще лучше – что и Иуду не видел, поклянись! (И фраза о том, что он может перерезать волосок – не угроза, а какое-то задумчивое объяснение границ собственной власти. Как он их представляет).
Не вышло. И здесь сорвалось. И он, похоже, прекрасно понимает, что дело не в том, что обвиняемый оказался недостаточно сообразителен. Он, похоже, понимает, что тот сказал правду, потому что иначе сказать не мог.
И потому финальные слова сцены – это снова вопль прорывающегося отчаяния. Но – пока еще – не только. Он успевает понять (а как же иначе?), что есть еще один шанс, тяжелый, непростой, но – надо собрать все силы и суметь. Как перед решительным сражением при сомнительном пересеве сил. Именно так видит прокуратор Понтий Пилат будущую встречу с главой Синедриона. Он должен победить – а значит, найти способ.
И к началу встречи он думает, что найдет его, хотя бы и не сразу…
*
Логично, что основное новое и интересное (одно не всегда совпадало с другим) в этом спектакле касалось замен. Впрочем, не только, там были мелкие подвижки и у «уже существующих» исполнителей, причем это явно была режиссура не-от-Романыча, - вот, например, Бакалов вдруг попытался сделать персонажа более живым и объемным, чем обычно… Но об этом позже, здесь же – к тому, что Долженкова ничего подобное не коснулось. Так что сцена с Каифой – прекрасная сцена! – была прекрасной сценой, виртуозно сделанной А.С. «в одного».
Долженков по-прежнему оставляет ощущение, что это не председатель Синедриона, а самое тупое бревно такового, которое, наверное, специально посылают беседовать с Пилатом, когда точно нужно, чтобы он никак не продавил свое решение. Потому что умного он убедит, с хитрым договорится, слабого – запугает, а этот так и будет долдонить ровно то, с чем пришел, даже не особо прислушиваясь… Ну, или во главе Синедриона у них сиди такой декоративный дуб, главные достоинства которого – почтенный возраст и знатный род, а решения все равно принимают другие…
Но в этом этюде на одного «как МОЖНО» он играл (не сам, а играл-для-А.С.) совсем другую роль. Получалось что все стратагемы прокуратора разбиваются даже не кого-то конкретного, а… о стихию. Природа, косная материя – сам мир против тебя, потому что все способы, которые он перепробует - не могут не сработать, не один, так другой, или в совокупности, и – не работают! Сам мир – против тебя. Потому что ты – уже «совершил ошибку», и начнешь платить за нее – именно здесь и сейчас, объявляя приговор перед ершалаимской толпой…
Впрочем, вернусь пока ближе к началу. Сцену, опять же, есть с чем сравнивать. И от чего получать… гм, наслаждением это, имея в виду характер сцены, назвать сложно… Получать – настолько больше, чем обычно… Дело даже не в том, насколько хорошо или плохо играет Афоня – наверное, бывает куда хуже! Но здесь и теперь – ни одного жеста и движения, ни одной фразы – мимо, просто воплем или с риторической интонацией (за которой ничего нет). Тот же Афоня регулярно брался здесь за голову – получалось, что ненадолго как-то она перестала болеть у прокуратора! – А.С. этого жеста не делает вообще, один похожий – проводит рукой по глазам, ближе к середине разговора, когда все сложнее и сложнее – как будто окружающее немного расплывается перед глазами (весьма достоверное последствие той же гемикрании!).
…Он начинает – легко и уверенно разыгрывая некую комбинацию – с этим деланным безразличием («Что до меня, то я казнил бы обоих!» - с усмешкой) – сейчас он клюнет! Не клюнул? Так, можно иначе – объяснить. Что, и так не клюет? И так??
…И никак. Этого не может быть, этого никогда не было, он всегда находил выход… А здесь – не решается простая с виду задачка, которая – мало того! – сейчас оказалась для него невероятно, жизненно важным делом! А Каифе и этого не понять, не объяснить, у него какие-то свои, раз и навсегда расставленные приоритеты, и прокуратор говорит ему про то, что есть, про то, что будет, если отпустить Вар-раввана, он не проклинает и не угрожает, строго говоря, обещая ему легион Фульмината под стенами! То есть угрожает, но раскрутив до конца именно то, что получится из данного решения ситуации! (И так было, ведь так! И восстание, и легионы под стенами. Хоть и не при жизни Каифы и – наверняка – Пилата). Но все это – в пустоту.
А он действительно хотел напоить этот город водой из Соломонова пруда – я первый раз слышу это желание в произносимой фразе! – но город не выполнил его просьбу, не увидел даже ее внешние, выгоды, понятные не только тому, кто разглядел в обвиняемом не просто бродячего философа… И даже в том, что делает он, прокуратор, видит какие-то безумные козни – и уж ровно не те, что он мог и хотел бы устроить против них…
…А императору он обещает написать совсем интересно. По интонации судя – не официальное это будет письмо, а личное, они знакомы, и очень давно, потому что на глазах этого Пилата нынешний император ежели не пешком под стол ходил, так точно – начинал свою политическую карьеру, еще – в здравом уме и твердой памяти, так что – глядишь, и правда вспомнит и прислушается…
Но то, что прокуратор внезапно поссорился с Иудеей, не выполнившей его просьбу, еще полбеды, а то и меньшая часть. Потому что это не отменяет другого результата. Он должен объявить приговор – об отпуске Вар-раввана, то есть – приговор для Иешуа.
И Каифа несет патетический бред о том, что Пилат всегда злоумышлял против иудеев, а Пилат вышагивает по сцене. От колонны у края – в глубину, к щитам. И обратно. И опять. Быстрой, пружинистой – и совершенно отчаянной походкой загнанного зверя. Безумный маятник, который затягивает куда больше, чем произносимые у другого края сцены патетические фразы. Загнанный… загоняющий себя в ту самую неизбежность – сказать именно то, что говорить ты не собирался ни в коем случае. Замереть, опереться о колонну, и – снова пройти. Замереть – и пойти на середину, к Каифе, потому что всё кончено. Мир ответил на все его усилия – вот так, оттолкнул его. похоже, это означает для прокуратора сейчас – что Истины все-таки нет, или, скорее – нет никакой возможности для него – соприкоснуться с ней.
«Я умываю руки» - тихий, шелестящий, сломанный голос. Буквально два шага вперед снова возвращают ему возраст, сброшенный исцелением: шаг – десять лет, шаг – еще десять…
А уж каким голосом объявлялся приговор… Да, я знаю, я даже тогда поняла, что это – горловой спазм, вполне реальный… Но если эта история играется по принципу «всё в дом», она и воспринимается – так же. Тем более, что состояние чудо как подходит к прокуратору Иудеи в тот момент. Выдавить из себя – эти неизбежные и ненавистные слова. Он замирает перед именем – судорожно хватая ртом воздух, поднимая руку не властным жестом, а – словно утопающий. Казалось бы – ну, решись сейчас, назови другое имя! Но он – как это сейчас для него – уже не может. Он – уже сдался и сломался. Тогда, перед тем как умыть руки. Выкрикнутое имя – боль и отчаяние, лицо – гримаса боли, весь он, все, что еще успеваешь увидеть, пока гаснет свет – боль.
Да, может быть, это и трусость. Перед лицом Вечности. Только точно – не трусость ради легкого решения и собственного спокойствия. Нелегко она ему далась. С того самого мига, когда было сказано другое имя. И – навечно?
*
На сём улетаю, пожалуй, сразу ко второму действию, к первой сцене Пилата-и-Афрания. Которую обычно ждешь с нетерпением, потому что именно здеь начинает по-настоящему раскручиваться история Афрания. Но история Пилата-то уже в первом действии раскрутилась на полную катушку, это уже – очень даже продолжение…
Здесь скажу про нынешнего Афрания. Да, Фарид, бедолага, боялся, вибрировал, старался не помешать, а еще (говорят товарищи со второго ряда) руки прятал, потому что дрожали и текст где-то забыл (текст я сама помню… сильно не наизусть, так что мне это отследить сложно). Было, факт. И афраниевская «хламида(монада)» сидела на нем как-то странно, - тут уж добавлю, что, видимо, у А.С. есть такое волшебное свойство: он делает нечто приличное не только из непоятно-каких ролей – но и из непонятно каких костюмов. Дерюги лорда Капулетти – или «пижамного» костюмчика из «Таксиста». И получается отчего-то, что на остальных дерюга, пижама и пр., а на нем – нечто по смыслу и по эпохе, или по крайней мере элегантно выглядящее.
Вот и тут. Я-то была уверена, что при смене прошлой версии костюмов на новые-старые «парашютные занавески» (выглядящие как творение древних ролевиков) у него просто (д)осталось что-то наиболее приличное. Ан нет! На Фариде оранжевый «шарфик» стоял колом, а на Ванине каким-то непонятным образом та занавеска-занавеской, в которой всегда выходил Пилат Афони – она приобретала вид римской тоги.
Но вернусь к Афранию. Все-таки я собирала – и собрала из него некий образ. Думаю, часть тут – от Фарида, часть – от А.С., как партнера, а часть – из моей головы. Ну пусть будет засвидетельствовано, что есть.
Такой… молодой карьерист. Не римлянин – и, пожалуй, не грек. Ближний Восток – да, но не Иудея, не местный точно, и не Египет. Сирия какая-нибудь, Пальмира… В общем, Иудея ему в принципе неплохо знакома и понятна, но все-таки ее жители ему – не родные, а «двоюродные». Да – это чтобы еще четче обозначить отличие от того Афрания, - этот точно свободный и по рождению, и доныне.
«Молодой, да ранний», умный и цепкий. Возникает образ такого – мелкого пушного хищника, хорек или ласка, и зубы такие острые и длинные… Не росомаха – помельче и пошустрее. Практик при стратеге-прокураторе, сбор информации – не нем, «обычные» дела – на нем же, возможно, часто и заканчиваются. Знает и умеет немало, прекрасно это понимает и цену себе знает.
У них с прокуратором – четкое разделение обязанностей: в делах более сложных один приказывает – другой исполняет, один спрашивает – другой выдает информацию в ответ… Но тут и Афраний получит аттракцион «прокуратор, которого вы никогда не видели». И не факт, что понял, почему.
…Потому что этот Афраний, может быть (особенно когда Фарид будет в роли поувереннее) фигурой интересной, но – совсем не того масштаба и совсем иной истории. Хотя бы потому, что в этом сюжете тот, кто узнал Иешуа – и не совершил верного шага, - наконец-то на том месте, которое ему первоисточником положено. Это наконец-то – Пилат. Он выходит на сцену с финальным «авторским» «…что же, собственно, случилось?» - и по нему от первых мгновений совершенно ясно: да случилось, да, эта связка, впервые проявившаяся словом «погибли» - она уже явна и для него самого, и важна настолько, что нет уже смысла ее скрывать.
Сначала они говорят об общегородских делах, Афраний, в общем-то красуясь своими способностями и достижениями, предлагает провести через город войска «на прощание», со знанием дела – но и с гордостью признает, что «праздники здесь трудные» (но мы-то справляемся!), искренне недоумевает по поводу нелюбви прокуратора к городу…
Тот отвечает, кстати, очень просто: «…я здесь каждый раз заболеваю» - это не следствие, а причина, и не город он, собственно, не любит, а – болеть. Неудобно, голова – главный рабочий инструмент – не работает…
И – «мир не знал более странной архитектуры» - жест «на вокруг», - кажется, даже с легкой улыбкой. Кажется, если бы позволяло время и ситуация, прокуратор мог бы мгновенно отвлечься и прочесть пространную лекцию о том, какие именно ордера, стили, материалы и орнаменты ближневосточные зодчие, позаимствовав, насочетали без складу и ладу… Все с той же добродушной усмешкой – «видите, мол, как любопытно бывает!»
Но – не время и не место, увы.
…Во всей этой истории с казнью и вокруг у Афрания – судя по тому, как он отвечает Пилату, - есть какой-то свой интерес. Не смогла пока до конца уловить, какой именно, но явно отличный от известного нам варианта. И фразу об «одном из самых страшных грехов – трусости» он сам выделил и запомнил – зачем-то, и говорить-то сначала не хотел… Может быть, потому (прав Террариум), что это было (как сказано? как услышано?) прямым обвинением Пилата?
Да, стрела попала в цель. Пилат уж точно понял, что это – ему, и заметался (почти не сходя с места), - и слова, произносимые им, ненадолго разлетелись на обрывочные фразы… Он и не собирается отрицать. Он – в том, что совершилось – ничего не может исправить. Но – что же он может теперь сделать? Что он – может сделать?
И приходит решение, хотя здесь, при настолько открытой теперь (и – не закроется уже!) душе Пилата я и вправду в нерешительности: может быть, его и правда «посетило предчувствие»? Не в этот момент еще, чуть раньше – о том, что «умрет Иуда». Такое знание неизвестно откуда, и в тот момент, наверное, было ему от него, строго говоря, ни холодно ни жарко: Иешуа-то этим не спасешь!
А теперь он вдруг понимает – это то, что может сделать он. Именно он – это снова история о том, как Иуду убил Пилат. Лично. Они снова разделили обязанности с Афранием – тот подготовил все необходимое и разобрался с последствиями имени Синедриона.
О, они замечательно договаривались, - здесь (снова сравниваю с тем, что есть обычно!) обе стороны понимают, о чем говорят. Пилат не случайно, еще только заведя разговор о «предчувствии» и необходимых мерах, упоминает старания Афрания «достойные высшей награды» - это прямое указание, что за это задание награда будет… наверное, ранее не предлагавшихся размеров. И не только из-за сложности, а на самом деле – не столько, из-за важности для прокуратора, он не может – просто не в состоянии! – позволить этому делу сорваться из-за «сопротивления материала» - как в случае с Каифой.
И Афраний поначалу сопротивляется, указывая на очевидные последствия и намекая на сложность задачи, возложенной лично на него. (Не в смысле, что не справится, а намекает, что цена, если браться, должна быть соответствующая).
…Кстати, еще одно новое и невиданное – когда выходит Мастер-Бакалов и говорит фразы «за прокуратора». Афоня тут застывал, «сдавал» эстафету и ждал уже в самом деле «своих» реплик. Ванинский Афраний играл с ним, но реакции от него - не получал. Пилата А.С. – играет, не прерываясь ни на секунду. Мимика, жесты, движение по сцене, - всё, что должно сопровождать те самые слова. Он их только голосом не говорит, вот и всё.
Но наконец Афраний понял и был уговорен. Осознал (не знаю уж, понял ли причину), что для прокуратора это дело – важнее возможных беспорядков. И что «за сложность» ему наверняка будет доплачено. И сложная, необычная задача его, наверное, даже увлекает. И кто именно будет разбираться с Иудой – он тоже уже сообразил. Уходя, он спрашивает уже практически с усмешкой, почти нарушая всю прежнюю условность-маскировку: «Так все-таки убьют?»
Отмашка дана, отсчет пошел. У прокуратора Иудеи появился шанс что-то сделать. Знает ли он уже тогда – что безумного бесмертия это не отменит? Думаю, знает, дело не в этом. Просто очень нужно – хоть что-то сделать. А особенно – если это и правда было предчувствие-пророчество.
*
Сцена следующая, и здесь же – о Левии Матфее Лакомкина.
…да уж, тут Афраний не сдается под суд ни в коей мере, это продолжение все той же манеры разговора «я не говорил – ты не слышал» (с). О своей части – «проклятых деньгах» - докладывает не без удовольствия: успел и перекинуть (ну т.е., может быть, отправить кого то сначала сделать «посылочку», а потом кинуть через стену – но кажется мне, что он все равно поблизости отслеживал), и оказаться в придичном и не-подозрительном месте к моменту, когда за ним – почти сразу – послали… И он еще правда собирается искать тело Иуды, - ну, не стоял он за спиной у прокуратора, когда тот Иуду приканчивал, - и намерения такого не имел, - просто примерно в курсе взятого им направления…
Но вся эта часть для прокуратора – сильно не главное, уже сделано, и бессмертия не отменяет… Главнее – незаконное погребение троих в общей могиле, такая вот… последняя почесть. Тому, Кто для тебя – всё (и стал, и сделал – всё), а ты ему… вот.
Одного тела не было. О, прокуратор уже знает, какого! Неужели опять – косная материя? Неужели и тут – против?
Но нет, нашлось тело и Левий Матфей. Его прокуратор тоже угадал – оч-чень хорошо запомнил всё о нем, что было сказано на том допросе. И Афраний еще только предлагал поговорить с ним прямо сейчас, а на сцену уже вовсе без приглашения выбредал совершенно невменяемый Левий Матфей. Такое впечатление, что стража куда-то отвернулась, а сочтенный тихим и неопасным помешанным побрел себе куда-то… и прибрел. Возможно, не сразу поняв, куда. Не исключено, что многие подробности этого разговора он вообще понял и осмыслил когда-нибудь задним числом…
Потому что в данном случае ремарка Афрания «Прокуратор, он невменяем!» - это не отмазка-по-поводу-ножа (из известной нам версии). Это констатация факта. Левий Матфей на данный момент невменяем в бытовом, медицинском, метафизическом («ты – жесток, а он жестоким не был») – в любом смысле. Если бы в Ершалаим можно было пригласить на консультацию профессора Стравинского, он бы это заключение подписал.
…по поводу Левия Матфея Лакомкина у меня хроническая двойственность восприятия:
1) «почему не Матошин?!»
2) не без интереса наблюдаю, как Лакомкин, парень далеко не бесталанный, строит роль. Да – в процессе, и сильно боится, но – еще только второй раз, а уже есть на что посмотреть!
Ни одна из половин не отменяет другой.
…Пока есть если не сплошная линия, то четкая смена состояний по сценам, которая в принципе в один образ выстраивается. Отчаяние и презрение к себе в сцене казни – безумие в разговоре с Пилатом – спокойствие и полная адекватность, и более того (причастность к высшей Истине), полное невосприятие к подколкам «старого софиста» в финале. Где ни следа отчаяния и безумия, и все же – это тот самый человек. Это самое сильное в его трактовке роли – история о том, что человек может измениться настолько. Если будет с Богом. Стать иным – стать собой.
Что печально в сцене с Пилатом – он действительно практически не взаимодействует с партнерами. (Может быть, пока «постройка» персонажа отбирает все силы?) Но в варианте ванинского Пилата это лучше, чем в варианте ванинского Афрания, потому что там Лакомкин вламывается в рисунок, построенный с Матошиным, где есть четкая линия взаимодействия «через голову» прокуратора, где за разговором «здесь» рисуется совершенно четкий разговор там, при погребении, под синеватой луной… (И тот Афраний продолжал играть ту же линию, но – в одного, в пустоту). Здесь – получается вполне себе концепт, когда Лакомкин играет человека в том состоянии, когда Левий просто с трудом, «через раз» замечает, что и кому он говорит, - а Ванин играет с этим вариантом, - а Пилат пытается поговорить с невменяемым. С переменным успехом, прямо скажем. Да и кто сказал, насколько вменяем – сам Пилат?
Он судорожно – иначе не скажешь! – пытается «зацепиться» хоть за него, увидеть тот-самый-свиток, он зовет его в Кесарию библиотекарем… Он ведь Иешуа говорил про ту же Кесарию – и про библиотеку говорил! – он другого книжника собирался там подселить, но – может быть, хоть заменой, хоть тенью…
Не выходит. Его не слышат. Наверное, по заслугам. И – наверное, чтобы он еще четче понял: замены не бывает. Не может быть.
Что же, он это вполне понимает, - значит, его нужно отпустить. Без обид, просто – это уже совсем не твоя история. Отпустят, не задержат, нож вернут, даже следить потом не станут…
(Что Афраний Фарида ушел раньше конца разговора, как уходит и тот – было вполне логично: официальное доложено, выяснено, прокуратор предупрежден, что клиент невменяем, но решил поговорить с ним «о своём, о девичьем» - его личное дело, тот без ножа и не опасен. Так что Афранию самое время уйти – можно заодно стражникам по ушам дать, что не досмотрели за «психическим»… Вот зачем он выходит обратно, в синий свет – я не понимаю. Это хвост чужого рисунка, и здесь у него пока объяснения нет).
Но, сам того не желая, прокуратор все же «так, на прощание» (с) все же оказал услугу Левию Матфею. Так уж вышло – это он бросался к нему, как утопающий – к соломинке, а Левий – от него (и от всего мира вокруг) ожидал одних гадостей, а вышло – наоборот. Прокуратор к финалу остался наконец наедине с вечностью и бессмертием, а Левий получил от него… пару уроков? В общем, что-то получил. «Ты жесток…» - и кстати, те самые последние слова Учителя, которые ему бы иначе не узнать. А ведь дело не только в том, чтобы Пилату запомнить их (уж не забудет!), а в том, чтобы… не побояться сказать. Да, не про трусость (ох, не надо сейчас Левию – про трусость, это не о нем, но он услышит именно про себя!). Но все же.
…Пилат дважды говорит почти об одном и, казалось бы, одинаково «не по правде»: о «тайных последователях» Иешуа, которые собираются убить Иуду, - и Левию Матфею, еще не называясь, не собираясь еще, видимо, называться, - о «поклонниках» Иуды. Которые его уже убили. И мы-то знаем, про кого на самом деле идет речь. Для маскировки вроде бы. Но маскировка не удается – но с Афранием так и должно быть, а Левию – не удается соврать.
И получается – ты не соврал, прокуратор, ты и оказался… этим тайным сторонником, ты, отправивший его на смерть… похоронивший вне закона… и убивший Иуду, может быть, еще и затем (о чем о сам Пилат и думать не мог), чтобы Левию Матфею не удалось сорваться в безумие жестокости.
…и узнать на своей шкуре, что «правду говорить….» - да, на самом деле не «легко и приятно», и даже не «просто», а просто - невозможно не говорить. Правда находит выход, и Левий, еще не до конца понимая, ужаснувшись ей (исчезла цель? или тому, что этот страшный человек – и вдруг…) кричит, уходя – «Бессмертие пришло!..» Словно бы обличая или проклиная прокуратора. Но на самом деле – снова не так, не он накликивает бессмертие, оно – уже пришло, и прокуратор знает об этом раньше него (вот он – с этим знанием – на финале сцены, в красном свете). Он на самом деле – прорекает то, что есть и будет.
…И, похоже, не осознавая сейчас, в безумии – запоминает на всю свою вечность этого страшного человека, убившего Иуду и обрекшего себя на одиночество бессмертия.
Мне почему-то кажется, что перед тем, как явиться «духу зла», речь о Пилате первым завел именно он.
*
Монолог Бакалова о лунной дороге и снах прокуратора. Самого прокуратора здесь не хватало отчаянно. Почему, ну почему бы ему не выйти – пусть даже слова будет говорить другой, - он сыграет все, что к словам прилагается, но лучше бы – и со словами…
И это при том (или еще и поэтому??), что Бакалов как раз неожиданно постарался сделать гораздо более объемного персонажа, чем обычно. Я не успела его целиком осмыслить, но там была некая вполне четкая линия. Проскальзывало что-то родственное его Барону –кажется, смесь бессилия перед миром и людьми – и злобы из-за этого. Четко слышное – как вытесняемый страз «мира литературы» преобразился в страх темноты и чего попало и закончился –спрутом. Затем - само-запирание себя в клинике – «Зачем получать письма из сумасшедшего дома?» Он не хочет больше пытаться, чтобы больше не терпеть поражение. И явный слом – когда Воланд предлагает ему закончить роман. Он боится и почти уверен, что сил – не хватит.
*
…но до финальной сцены был еще и бал. Да, по идее – просто выход в массовке, да еще и в «мешке», но нынешние «назгульские балахоны» куда прозрачнее предыдущих, так что героя я не теряла до упора. И еще – слышала. И – да уж, что не уходит, - что руки он четко вскидывает на «Jesus Christos», а не на… противоположном возгласе.
Но все-таки – выход в массовке или персонаж? Незачем тут быть Пилату, другая у него вечность, не отдавал он себя Воланду, он сам построил себе ад, вполне справился… Вот разве один отзвук – та самая теория, что «каждому будет по его вере». Потому что – ни Воланд (по какому праву?) ни Иешуа (с какой радости?) не посылали его в это бессмертие, это уж он «сам собой управил», факт.
Но другой факт, который следует к этой теории добавить: есть такая штука, называется милосердие Божие. Она-то и настигает Пилата в последней сцене. Даже если он еще не в силах именно в этот момент, «что же собственно случилось».
…Там тоже есть какие-то неведомые нам причины и закономерности – потому что почему-то именно сейчас, почти через две тысячи лет, не раньше и не позже… И потому что Левий с печалью говорит – «Мастер не заслужил Света», не осуждает, просто признает то, что есть (пока?)…
Выходит Пилат, и – да, по нему видны эти две тысячи вечности…. Одному не верю – «чаще всего он спит». Кажется, для этого Пилата вечность должна быть в основном бессонницей или той дрёмой, после которой не знаешь, спал или нет (с)…
И вот - объявлено «Свободен!», и он растерянно, протягивая руки вперед, не веря, - понимает: что-то изменилось. Еще не может понять, поверить, что. Не понимает, что исполнилась его бессонная мечта двух тысяч лет, то, что важнее жизни, смерти и бессмертия… Договорить? Нет, просто – снова увидеть его, а там будь то, что будет. Он и Мастера не увидит, и Левия – никого, и уйдет, сбиваясь с шага, по какой-то загогулине… Но там, за краем сцены, за зеркальной стеной – не прежняя пустота, а Тот, кто ждет его. Жаль, что мы в этот момент не увидим Иешуа – хоть мелькнувшего где-то за щитами. Но мы – достроим. Потому что не может быть иначе. «На этом построен мир» ((с) В.А. и никак иначе, да).
*
…Долгое, развесистое, разнообразное «послевкусие» у этого спектакля. Впрочем, нам – всё не то, что человеку, который сыграл эту историю, а еще – как выясняется (и подозревалось) вводил чуть ли не всю кучу замен, играл в библейских сценах «за двоих, за троих» - достраивая, доделывая и за тех, кто еще не играет в полную силу…
Спасибо, огромное, безмерное спасибо ему за все это. И за Пилата – прежде всего.
Сегодня вдруг пришла мысль – я еще, наверное, много другого по этому поводу подумаю, но вот – пришла: на самом деле – неважно, сколько их будет, увиденных спектаклей. Один, два, пять, - или те пятнадцать, которые будут в природе – рассыпанные по просторам Крайнего Севера. Это – было. Я – видела. Теперь я знаю, как это. Спасибо.
… - 27.01.2011 4:20